Ночь Сольвейг в храме наедине с Богами своими проводит. Все о разуме, речи и руках целящих просит, как принято было от века просить в Ругаланне. Мятежно в ее душе, неспокойно, сердце тревожно стучит, пальцы то и дело алтаря касаются, потому что только светом его эту хмарь разогнать и можно. Хоть равна она солнцу в этом крае, а сейчас лучи ее отчего-то горят не так ярко. Всякий колдун знает, что сила его в контроле над разумом, души и сердца порывами, и никто до сих пор того в Сольвейг пошатнуть не мог, как никто не мог превзойти ее. А теперь приходится Богов просить о поддержке и одобрении, о прощении за то, что чужестранец поцелуи ее срывал, прикасался к ней так, как ни одному мужчине в Ругаланне прикоснуться было бы не позволено. Но если и гневается за то на нее Всеотец, то это ведьме известно не становится, покуда она в холодном огне алтаря белоснежные ладони греет, точно следы тех прикосновений выжигая, точно силясь очиститься от мыслей губительных и поцелуев, что все еще губы жгли.
Сколько алатырцев было в Хольмгарде? Сколько мужчин длани ее священной коснуться желали? Сколько из них готовы были и жизнь свою отдать, и царство, и судьбу за то, чтобы обладать Сольвейг? Не счесть. Ни один из них душу ее не тронул, сердца ее не коснулся, а уж тем более разума, который менталисту всегда был важнее всего прочего на белом свете. Каждый был равно безразличен, каждый заведомо приговорен. Так что же было в этом южанине с темными, как смоль, волосами и глазами-омутами, что не окунали – не иначе, как целиком в себя вбирали? Не было у Сольвейг ответа, от того и покоя не было. Лед в груди таял, а она не понимала, откуда пламя это жаркое, что вековые ледники в ничто превращал, заставляя терять и терпение, и разум.
До поздней ночи в храме время проводит, ничего не ведая о госте их незваном. Лишь за пару часов до рассвета возвращается в свои покои в другом конце крепости, да в сон проваливается без сновидений, просыпаясь лишь тогда, когда комнатная девка сообщает, что госпоже ванны готовить изволили, уже и травы заварили, а совсем скоро ее ярл не иначе, как за трапезой ожидать будет. Сольвейг чувствует себя разбитой, но знает, что в Хорике надлежит силу духа и веры его поддержать. Защит на нем было предостаточно, чтобы не позволить колдуну вот так сразу в разуме его орудовать, а все-таки надлежало убедиться в том, что ярл дурного не думает, волей своей тверд и имя Одина призывает не из страха, а из лояльности и истовости своих убеждений.
Долго Сольвейг в горячей воде сидит, долго о вчерашнем размышляет, как ни старайся, а колдун китежский из головы не идет. Все очи его, да слова его голову занимают, все сильнее ведьме приходится обращаться мыслями ко Всеотцу, прося его осветить ее путь. Рабыни, видя задумчивость госпожи, только знай, что горячую воду с ароматными отварами подливают, беспокоить ее не берутся, так что к трапезе с ярлом Сольвейг опаздывает, но едва ли Хорик способен за то на нее сердиться.
- Этот колдун тебя оскорбил, обидел чем? Только скажи, велю страже выставить его из Хольмгарда тот же день, презрев все традиции гостеприимства, - склоняя голову перед жрицей, воспитанник отодвигает для нее стул с высокой спинкой, лишь затем сам садится. А Сольвейг и не знает, что ей сказать. И хочется ей, чтобы убрался китежский колдун, как можно скорее, ибо чует она, что так безопаснее для их веры и для ее дома, и не хочется отпускать даже по исходу трех дней, ибо не встречала она такого никогда прежде, ибо сердце тяжело в груди бьется, стоит только имя его припомнить. Да только о сомнениях колдуньи ярлу знать не следовало. Не только не его ума это дело, но еще и следовало ему быть убежденным в том, что все идет так, как нужно, и нет причин никаких ни для одной тревоги. Сольвейг предпочитала думать, что так оно и есть.
- Нет, Хорик, обещала я ему три дня и три ночи, как и всем при нашем дворе. Того достаточно, чтобы слова Всеотца уважить и чтобы увидел колдун, что его вере здесь зацепиться не за что, что насадить ее здесь не удастся, - сколькие пытались до Сольвейг и будут пытаться после? То неизменно, - Будет он брать угрозами, увещеваниями, запугиваниями, страхами, даже в голову тебе влезть попробует. Помни, что вера наша крепка, как и твоя воля. И помни, что только Тротом ты – ярл, а коль лишишься милости Всеотца, то и ярлом тебе не быть, так уж повелось, - это Хорик и без нее отлично знает, как знал всякий ярл. Презревший веру предков, едва ли сможет найти милость среди своих подданных, даже если будет в ней нуждаться. Но в твердости ярла у Сольвейг причин сомневаться нет. Только в собственной.
- Не груби и будь вежлив. Не гневись и сам не гневай. Будь мудрым и терпеливым, твердым, но жестоким лишь если все границы станет нарушать чужестранец, - наставляет Сольвейг ярла, а все равно понимает, что главная битва не с ним будет, а с нею. И волнующе, и интересно, и волнительно, и боязно. Но все больше любопытно. Дерзновение южанина причиной имело его глупость или и впрямь он был так силен, как утверждал? Бахвальство мужское или сила доселе невиданная? Не было у ведьмы ответов, а знать уж очень хотелось. И словно ответом на все вопросы сам южанин и явился. Да спеси прежней не растерял. По одному лику светлому видно было.
Женщины прежде мужчин не говорят даже в Ругаланне, даже если женщины те – и матери, и хранительницы, и предки всему роду. От того Сольвейг и молчит, прежде ярла не отвечая. Спокойна она, точно ледяная глыба во время вьюги. Спокоен и Хорик, хотя нрав дурной у него, буйный, особливо, когда дело княжества касалось, веры их, а тем паче – Сольвейг.
- Кто из колдунов и жрецов ругаланнских дерзновение иметь будет предать веру предков и последовать учениками в Китеж, то мне неизвестно и не моего ума дело, но благодарен буду, если пальцем на предателей укажешь, которые стройным рядом на плаху последуют, - отвечает совершенно ровным тоном Хорик, продолжая трапезу, как ни в чем не бывало, - Если же доведется Ругаланну за веру свою святую хоть со всем Китежем сражаться, то так тому и быть, хоть и я не хочу войны и кровопролития, - продолжает Хорик, а Сольвейг с места не двигается, лишь за защитой разума воспитанника следит, чтобы никто и близко не подходил, не смел ярла ее в колдовство гнусное впутывать.
Удар же Вацлава вовсе не по Хорику приходится. И покуда женщина защищает воспитанника и господина земель северных, не успевает она отреагировать на иглу, что не шутя ее пронзает, а так, точно убить хочет. Выбивает удар воздух из груди ведьмы, вскрик сдержать не иначе, как сила воли позволяет, но кровь, что из носу льется – лучшее свидетельство того, что своей цели колдун достиг, даже без долгого противостояния. Для удивления время будет еще, как будет время поразмыслить над своей же ошибкой, сейчас удар держать нужно. И противится Сольвейг, в сопротивление идет, а попробуй пойти, когда дело уже сделано, когда воля чужая и мощь колдовская все нутро пронзают? Здравый ум сохраняет, понимает, что происходит – и на том спасибо. И не случайность это, не ошибка, не пустая попытка.
- Китеж не приму ни в сердце, ни в доме своем, как и алатырь, даже под смертной угрозой, - рычит Хорик, из-за стола вставая и к Сольвейг подходя, потому что больше, чем спор с колдуном, его она теперь волнует, вытянутая, как стрела, и вдохи делающая через раз, в лице ни кровинки, даже губы алые побледнели. Но не успевает ярл поймать жрицу прежде, чем колдун это делает. И это злит его тоже, потому что иноверец все равно, что к идолам святым прикасается, когда смеет ведьму на руки поднять, ибо на ногах устоять она не в силах.
Слабость такая, что и не пошевелиться поначалу. Чувствует, как иноверец волос ее касается, плеча, как близко он, дыхание его слышит и слова, а в глазах все равно сталь холодная края родного и сути колдовской. Как он смеет? Кем мнит себя, если думает, что может силой своей с ее соседствовать?
- Лжешь, - произносит она одними губами, руку ослабевшую, ладонь ледяную поднимает, щеки Вацлава касается, да в глаза его глядит. А в глазах этих тьма и ночь, и воля чужая, и сила великая, - Лжешь, иноверец. Ты здесь, чтобы боль и страх, кровь и войну сеять. Как Боги твои жестокие, как огонь алатыря твой безжалостный. Думаешь, неведомо мне? Все ведомо, колдун, все про твою веру знаю. И если потребуется против нее одной встать, не сомневайся, что встану, - такова эта война и будет. Не на поле боя, где воины сгинут в честном сражении, а в разуме, который способен был чужим управлять, как марионеткой.
- Чего ты хочешь от меня? – она знает ответ, алатырь свой хочет иглой поглубже в Хольмгард загнать, да только не бывать тому, - Как бы ни был силен твой дар, мой все равно сильнее. Как бы ни была крепка твоя воля – моя крепче. Как бы ни был ты верен своим Богам, я – вернее, - да только не о вере то было, не о воле и не о Богах вовсе. Жгучее пламя юга души ее касалось, а не ее верности Всеотцу или другим Асам.
- Признаю, ты сильнее всех, кого сюда посылали прежде, да только спасет ли то тебя от плахи или от смерти – мучительной, колдовской? Так зачем ты здесь, колдун? Чего же ты хочешь? – она, наконец, платком белоснежным нос от крови утирает, вытягивается, Хорику взглядом дает понять, чтобы за стол вернулся, потому что это не его ума дело. Ярл противится, злится, где это видано, чтобы иноверец так близко к жрице был? А все же подчиняется.
- Смерть моя тебе не по силе. А покуда смерть не по силе, так и вера ругаланнская тоже. Ибо мы есть с ней суть одно и то же.
- Подпись автора